<<
>>

ФРЕЙМЫ ПОВСЕДНЕВНОГО ОБИХОДА НАУКИ И ЗАМКНУТЫЕ МОДЕЛИ КЛАССИЧНОСТИ


Вернемся к тезису, прозвучавшему в начале предыдущей главы: Гофман неудобен для традиции социологического мышления. Его разработки в области социологии повседневности пополнили список текстов, зачастую признаваемых классическими в рамках дисциплины, но не находящих себе места в «каноне», стоящих в стороне от распространенного понимания классичности и потому не получающих конвенциональной интерпретации.
Предпринятый выше анализ прочтения работ Гофмана позволяет нам сделать следующий шаг и задаться вопросом о природе социологической классики как таковой. Может ли концептуальный аппарат теории фреймов быть эффективно использован для исследования темы классичности, традиционно относимой к социологии знания?[36]

Обсуждение природы социологической классики возникает, как правило, в контексте самопрезентации социологии. Самопре- зентация науки — элемент ее самоописания, своего рода проекция «вовне» дисциплины конвенциональных представлений о ее предмете, методологии и категориальном аппарате. Закономерно, что осмысление положения социологии в ряду других дисциплин требует «инвентаризации» имеющихся в ее распоряжении теоретических ресурсов, и особенно — ресурсов классических. Классические концепции в перспективе дисциплинарной самопрезентации выполняют ориентационную функцию: ответ на вопрос «Что есть социологическая классика?» связан с ответами на вопросы «Что есть предмет социологии?», «Каковы границы социологической дисциплины?», «Чем социологический способ рассуждения отличается от экономического, исторического, юридического или психологического?».
Приведем всего лишь один пример. Стремительное развитие экономической социологии в последнее десятилетие, как своего рода «контрнаступление» в ответ на экспансию экономических теорий, потребовало: а) срочной реканонизации «своих» классиков (М. Вебера, Г. Зиммеля) в новом статусе — статусе зачинателей эконом- социологического мышления; б) принесения дани памяти и уважения авторам, чьи работы еще десять лет назад вряд ли заинтересовали бы социолога в силу чуждости проблематики [Западная... 2004]. Соответственно, обращение к классике актуализируется возникновением каждого нового самоописания дисциплины. Так складывается конвенциональная модель классичности.
Модель классичности — это совокупность аксиоматических допущений, без которых невозможен ответ на вопрос «Что есть классика?». Выбор в пользу той или иной модели классичности означает представление социологии либо в облике «нормальной науки» (т. е. области знания, скроенной по лекалу естественнонаучных дисциплин), либо в качестве образцовой «науки о духе», предназначение которой — истолковывающее понимание социальной жизни, либо в образе некой «третьей культуры», элиминирующей само различение гуманитарного и естественнонаучного знания. Моделей классичности существует столько же, сколько логик определения классики и ее места в корпусе дисциплины.
Роберт Мертон, один из наиболее авторитетных апологетов естественнонаучной модели классичности в социологии, в 1947 г. положил начало очередному «спору о классике». Следуя известной
уайтхедовской максиме («...наука, не забывшая своих классиков, — бесплодна»), Мертон предостерегает от «сползания социологии в историческую систематику» [Merton 1967:1—38].
Экзегеза классических текстов, стремление сохранить их в качестве элементов «живого», непосредственного опыта современной науки, по мнению Мертона, препятствует кумулятивному накоплению знания, лишая социологию подлинной научности.
Естественнонаучная модель классичности, вопреки максиме Уайтхеда, отнюдь не предполагает непременного забвения классики. Однако в ней корпус классических работ составляют «экземпляры»: исследования и эксперименты, примеры успешных решений эмпирических задач. «Хоуторнский эксперимент», «“Янки-Сити”», «парадокс Лапьера» — вот лишь несколько конвенциональных экземпляров, закрепившихся в каноне социологических изысканий как свидетельства родства социологии и естественных наук. Стоит добавить, что время в такой модели линейно, а потому «классика экземпляров» не знает возвращения, перечитывания и толкования канонизированных текстов. Экземпляры требуют от исследователя не воспроизводства, но преодоления.
После атаки Мертона спор о классике в социологии движется по накатанной колее противопоставления естественнонаучной и гуманитарной моделей классичности. В свете этой бинарной оппозиции вопрос о специфичности социологической классики не поднимается: либо классика социологии — это «классика экземпляров», и тогда место социологии в ряду «нормальных наук», либо это «классика экзегезы», и тогда социология являет собой разновидность герменевтики. Собственно, ни одна из двух этих логик определения классичности не является для социологии «своей», укорененной в культуре социологического мышления. А потому спор о классике ведется в рамках универсалистских конвенций, на «метадисципли- нарном» языке — традиционные концепты социологии («статус», «роль», «институт») остаются в стороне, когда речь заходит о самой социологии.
Вряд ли сегодня можно с точностью определить, кому именно принадлежит сомнительная честь перевода проблемы социологической классики на язык социологии и разоблачения «подлинно социальной» природы классичности. Этот ход — обнаружение за исследуемым предметом скрытых, детерминирующих его социальных факторов — столь характерен для социологического теоретизиро
вания, что сам вопрос об авторстве подобной постановки вопроса кажется неуместным. Джеффри Александер, чья работа [Alexander 1987] подвела своеобразный итог спору о классике в 80-х гг., — далеко не самый радикальный (но весьма авторитетный) сторонник такого переопределения.
«Классические работы, — пишет Александер, отстаивая исключительное значение классиков в социологии, — это более ранние исследования, получившие привилегированный статус по сравнению с более поздними работами в той же области. Понятие привилегированного статуса означает, что современные исследователи верят, будто, изучая эти ранние сочинения, могут узнать о своей предметной области столько же, сколько из работ своих современников» [Alexander 1987: 11 — 12]. Иными словами, классика — это не более чем результат процессов классикализации и валоризации (наделения привилегированным статусом). Причина «живучести» классики — в ее функциональности. Ориентация на классику позволяет сохранить единство дисциплины, задать форматы взаимодействия и каноны аргументации. Классики признаются классиками, потому что такое признание отвечает «потребности» научного сообщества оставаться сообществом (т. е. организованной группой людей, поддерживающих необходимый минимум общих, разделяемых всеми членами группы верований и ритуалов).
Данная интерпретация помещает проблему классики в контекст социальных институтов и механизмов поддержания солидарности, статусов и функций, норм и иерархий. А.Ф. Филиппов, пародируя сведение классичности к «привилегированному статусу», описал еще более радикальный вариант социологистского рассуждения о классике: «В некоторых отношениях классики напоминают ритуальные фигуры: признание их статуса lt;...gt; есть позитивный ритуал; регулярные попытки поставить под сомнение ту или иную классическую работу или группу идей — негативный ритуал; попытки утвердить нового классика — ритуал оплакивания, но не безвременно ушедшего, а безвременно забытого члена группы» [Филиппов 2003: . Сопоставление социологического сообщества с племенем дикарей, взывающих к духам предков, нуждающихся в тотемах и идолах для поддержания солидарности, — не самое лестное, но далеко и не самое уничижительное в этом ряду. Томас Шефф описывает академические школы по аналогии с организованными преступными группировками, коллективная идентичность которых
основана на верности заветам легендарных «авторитетов» — классиков [Scheff 1995].
У социологизма (как наиболее социологического из всех способов рассуждения о классичности) есть предельно конкретный ответ на вопрос о природе классики. Классичность — это конвенция, результат соглашения. Основания конвенции следует искать в первую очередь в социальных обстоятельствах рецепции идей и наделения их статусом классических.
Многие распространенные сегодня определения социологической классики включают в себя отсылку к механизмам рецепции и последующей классикализации канонических работ. Данная логика (далее мы будем называть ее логикой рецепции) представлена в большинстве академических споров о природе классичности в социологии [Connel 1997; Collins 1997]. Среди объемных монографий, посвященных жизни и творчеству признанных авторитетов социологии, трудно найти такие, в которых не была бы задействована подобная логика анализа.
Отличительный признак рецепционистской перспективы — аргументация «от социальных обстоятельств», т. е. наделение чрезвычайным значением самих обстоятельств усвоения идей будущего классика. Так, становление школы Э. Дюркгейма (и, как следствие, — успешная институционализация социологии во Франции) объясняется политической близостью Дюркгейма к лагерю «оппортунистов», занимавших промежуточные позиции между «либеральными прогрессистами» и «консервативными католическими кругами» [Wagner 1995]. Не менее характерным для данной логики анализа представляется аргумент Вольфа Лепениеса: Дюркгейм сумел занять выгодную позицию в деле Дрейфуса, и это в немалой степени способствовало росту популярности социологизма [Lepenies 1988].
Логика рецепции одинаково хорошо объясняет успехи и неудачи классикализации. Например, труды Георга Зиммеля, отмечает Д. Левин, не были усвоены американским академическим сообществом из-за досадного недоразумения: Т. Парсонс намеренно исключил из своей «Структуры социального действия» фрагмент, целиком посвященный разбору зиммелевской концепции. Виной тому послужило соперничество Парсонса с Говардом Беккером — апологетом социологических идей Зиммеля. Таким образом, успешная классикализация самого Т. Парсонса означала для Г. Зиммеля забвение [Levine 1991]. Можно предположить, что если бы вместо

Парсонса канонизировали Беккера — пантеон классиков социологии сегодня выглядел бы совершенно иначе.
Основная трудность подобного решения «проблемы классики» состоит в том, что за скобками остается само содержание классических работ. Все внимание уделяется их прочтению, признанию и валоризации. Исследование классики подменяется в данной логике изучением «институтов классикализации» и «механизмов валоризации» — своего рода подпольной индустрии конвенций. (Подпольной, потому что конвенциональная природа классичности должна быть скрыта от участников научных ритуалов, подобно тому как социальная функция жертвоприношения скрыта от членов племени.)
Социологизм в исследованиях науки так же релятивировал классичность, как социологизм Дюркгейма релятивировал ритуалы и верования аборигенов. Бруно Латур в этой связи замечает: «Обществоведы без особого труда убедили себя: чтобы объяснить ритуалы, верования, видения или чудеса (т. е. трансцендентные объекты, каковым акторы приписывают свойство быть первопричиной какого- либо действия), вполне допустимо (хотя и не всегда легко) заместить содержание этих объектов функциями общества, которые были скрыты в этих объектах и имитированы ими. Как только произошла подмена ложных объектов, относящихся к верованиям, истинными объектами, относящимися к обществу, ничего больше в религии не заслуживает внимания, кроме социальных сил, которые она умело скрывает» [Латур 2003]. Так же и классичность декон- струируется логикой рецепции: «теоретики прошлого силятся убедить нас в непреходящей ценности своих работ, сообщить им статус трансцендентных, неподвластных времени текстов, но мы-то знаем, что за этим стоят скрытые социальные силы, поддерживающие существование науки как социального института».
Поиск скрытых социальных сил, стоящих за исследуемым предметом и определяющих его подлинную (т. е. социальную) сущность, — это визитная карточка социологии, отличительная черта социологического рассуждения. Социологизм, укорененный в социологическом мышлении, позволил утвердиться в социологии замкнутой модели классичности.
Основанием такого «замыкания» послужил дюркгеймовский императив «объяснения социального социальным». (Нетрудно заметить, что операция непроблематичного «объяснения» чего-то через что-то предполагает некую подручную схему интерпретации и
систему различений — т. е. особую систему фреймов, — но мы пока намеренно не пойдем по пути «перевода» словаря социологии науки на язык фрейм-анализа.) Можно предположить, что «замыкание» модели классичности, которое мы наблюдаем в социологии, не уникально — существуют и иные разновидности этого способа рассуждения. Проведем мысленный эксперимент и попробуем вообразить, что могла бы представлять собой замкнутая модель классичности в смежной дисциплине — психологии.
В первую очередь, нам пришлось бы допустить — в качестве аксиомы дальнейшего анализа — «психическую природу классики психологии» (аналогично социологистскому тезису о социальной природе классики социологической). Соответственно, взгляд исследователя, направленный на классические психологические труды, должен обнаруживать в них проявления психологических особенностей автора, порождение выдающегося разума, сформировавшегося, очевидно, в процессе особого, нестандартного воспитания или специфических обстоятельств жизни. Именно в контексте этих факторов — воспитания, детских переживаний, особенностей мышления и памяти классика, его семейных отношений, неврозов, комплексов, характера и темперамента — должны интерпретироваться не только созданные им классические тексты, но и его собственная персональная классичность. Таково требование психологистского фрейма («интерпретация психического через психическое»), мыслимого здесь по аналогии с фреймом социологистским.
Если две эти аксиомы принимаются в качестве исходных посылок, если классика включается в реестр «психически детерминированных феноменов» и подлежит психологическому объяснению, то ничего не стоит «объяснить» классичность Фрейда его незаурядным талантом, а талант — патологической тревожностью и невротическими комплексами. Подобные суждения весьма распространены[37]; впрочем, есть и более изощренные примеры психологистской логики в анализе психологической классики.

Так, бурное развитие объективистской психологии в начале XX в., способствовавшее утверждению образа психологии как «экспериментальной науки о поведении», традиционно связывается с классической концепцией бихевиоризма и с именем Джона Уотсона. Классичность теории Уотсона может быть легко объяснена психологически. Дело тут даже не в образе «человека-механизма», который бихевиоризм сделал своей базовой метафорой и который оказался столь востребован в стремительно индустриализующемся американском обществе (подобный тезис сформулировал бы социолог), а в личности самого Уотсона.
Классичность Уотсона с психологистской точки зрения объясняется его выдающимся характером: «...он был умен, умел хорошо говорить, его мужественная красота и легендарное обаяние сделали его знаменитостью. Бблыиую часть своей жизни он был на глазах у широкой публики и с удовольствием принимал знаки внимания. Его одежда всегда была элегантной и стильной. Он принимал участие в гонках на скоростных катерах. Он общался со сливками общества Нью-Йорка и гордился тем, что может на спор выпить больше, чем любой другой» [Buckley 1989: 177; цит. по: Шульц, Шульц 1998: 281]. Следует добавить, что обращение Уотсона к объективным методам экспериментальных исследований поведения тоже находит психологическое объяснение — оно продиктовано его патологической неспособностью к самоанализу и интроспекции (ведущие исследовательские практики того времени). Зоопсихология с ее экспериментальными методами была ему «характерологически» ближе: «Работая с животными, я чувствовал себя как дома, — писал Уотсон. — Изучая животных, я стоял ближе к биологии, я стоял обеими ногами на земле» [Там же: 275].
В отличие от стоящего обеими ногами на земле (в науке и жизни[38]) классика-бихевиориста Джона Уотсона, классик психоанализа Карен

Хорни росла невротичным ребенком — ее мать явно предпочитала ей старшего брата, которому «...Карен жестоко завидовала за то, что он мальчик. Отец часто унижал ее, пренебрежительно отзываясь о ее уме и наружности, вызывая чувства неполноценности, бесполезности и враждебности» [Там же: 452]. Закономерно, что в основе разработанной Хорни психоаналитической концепции лежит понятие «базальной тревожности». Характер Хорни — если верить исследователям ее творчества [Sayers 1991] — воплощает в себе все то, что психоанализ силился диагностировать в характере современного человека; в сообщество психоаналитиков К. Хорни вписалась так же легко, как ее концепция — в канон социально-психоаналитической классики.
Серия характерологических объяснений классичности может быть продолжена. Отдельные события биографии классика — столкновение с великим мыслителем (Г. Оллпорт), роман с замужней женщиной (Г. Мюррей), годы, потраченные на изобретение вечного двигателя (Б.Ф. Скиннер), участие в военных действиях (К. Левин) — обладают немалым объяснительным потенциалом и хорошо ложатся в психологистские схемы интерпретации.
Апелляции к личным особенностям классика в объяснении его классичности — элемент распространенного среди психологов профессионального мифа о патологической природе психологического гения. Этот миф позволяет всю историю психологии представить как парад сменяющих друг друга диагнозов, а классический канон — как череду биографических обстоятельств. (Именно так он представлен в цитировавшемся выше учебнике Д. и С. Шульц «История современной психологии»: описания характерологических особенностей классиков и событий их биографий занимают более половины книги.)
Однако вряд ли кто-то из читателей всерьез воспринял приведенный выше аргумент: «основание классичности — личная гениальность автора, истоки классики следует искать в характере классиков». Машиноподобная гениальность классика-бихевиориста Уотсона и невротичная гениальность классика-психоаналитика Хорни смакуются исследователями их творчества и нередко отмечаются на страницах учебников, но практически не претендуют на роль полноценных факторов объяснения их классичности.
Почему же то, что в одном случае воспринимается как забавный профессиональный миф (учебник Д. и С. Шульц остается скорее исключением, нежели правилом), в другом — становится доминирующей логикой рассуждения о классике? Почему психологизм кажется
крайне неубедительным способом аргументации (вряд ли бихевиористская теория завоевала ведущие позиции в американской науке благодаря личному обаянию Уотсона), а социологизм остается естественной для социологии науки исследовательской оптикой? Почему работа «Социология философий» Р. Коллинза признается фундаментальным трудом по социологии знания, но трудно даже представить себе сегодня работу с названием «Психология философий» (хотя такие труды легко найти в анналах психологической науки)[39].
Содержательных различий между социологизмом и психологизмом в анализе классичности гораздо меньше, чем сходств. В одном случае природа классики помещается в контекст «социальных структур», «институтов», «легитимаций» и «рецепций», а в другом — в контекст «характерологических особенностей», «биографий» и «способностей». И психологистские, и социологистские схемы интерпретации классики строятся от обстоятельств: либо от биографических обстоятельств жизни автора-классика, либо от социальных обстоятельств рецепции его работ.
Отметим еще одно сходство. Так же, как и социологизм, психологизм экспансивен: он не делает различий между классичностью в науке, в литературе, в кинематографе и в живописи. Тем самым стирается граница между наукой и иными формами творческой человеческой деятельности. И наука, и искусство — лишь «подмостки», где находит свое выражение персональный гений классиков. Классичность в науке и искусстве должна подчиняться одинаково жестким требованиям характерологических описаний. Вот классический пример психологистского описания классика: «...он был высок, строен, прекрасен лицом и необыкновенной физической силы, обворожителен в обращении с людьми, хороший оратор, веселый и приветливый. Он и в предметах, его окружающих, любил красоту, носил с удовольствием блестящие одежды и ценил утонченные удовольствия». Звучит как несколько архаичный перифраз приводившегося выше пассажа о Джоне Уотсоне: упоминание элегантной одежды, мужественной красоты и незаурядных способностей (не хватает только участия в гонках на скоростных катерах). Однако этот фрагмент посвящен Леонардо да Винчи, и взят он с первых страниц известной работы 3. Фрейда [Фрейд 1997: 371].

Дальнейшее сопоставление двух текстов — цитировавшейся работы К. Бакли о Дж. Уотсоне и работы 3. Фрейда о Леонардо да Винчи — обнаруживает множество сходных движений мысли и аналогичных умозаключений. Так, если Уотсон, по версии Бакли, отказался от интроспекции, потому что был психологически не способен к самонаблюдению, то Леонардо «не мог сродниться с рисованием al fresco, которое требовало быстроты работы, пока еще не высох грунт; поэтому он избрал масляные краски, высыхание которых давало ему возможность затягивать окончание картины, считаясь с настроением и не торопясь» [Там же: 374]. Причина подобных совпадений — отнюдь не в хорошем знании психоаналитической теории современными историками психологии, а в воспроизведении заложенной Фрейдом психологистской схемы интерпретации применительно к самой психологической науке. Как мы попытаемся показать далее, знание источника не обязательно для развернутого и почти рефлекторного использования подобных схем в исследовательской практике.
Автор-психологист не делает различий в изучении классичности Леонардо да Винчи или Джона Уотсона: классичность объясняется незаурядностью индивидуальных психологических особенностей, а специфика творческого наследия — особенностями характера. Впрочем, чем это принципиально отличается от социо- логистской экспансии?
И наука, и искусство интересуют исследователя-социологиста, прежде всего, как социальные институты, нуждающиеся в классиках для поддержания и упорядочивания своего существования. В институтах различаются способы, которыми конструируется и утверждается классичность, но реальность подобных способов находится за гранью сомнения, в противном случае социолог утрачивает свой специфический предмет изучения. Б.В. Дубин в тезисах о «стратегиях легитимации культурного авторитета» замечает: «Важно с самого начала подчеркнуть, что авторитетом назначают, что его конструируют — “короля играет свита”. Моя задача — не историческая, а социологическая. Для меня дело не в “самих” текстах, а в институтах, задающих, поддерживающих и тиражирующих их значение в качестве символических посредников социальной коммуникации» [Дубин 2005]. Речь в работе Б.В. Дубина идет о текстах литературных, но ничто не мешает произвести рефокусировку и аналогичным образом рассмотреть «стратегии легитимации научного авторитета». Замена
слова «культурный» словом «научный» («политический»/«религиоз- ный»/«военный») ничего не меняет в самом способе рассуждения: стратегии легитимации будут описаны разные, но это будут именно институционализированные стратегии легитимации. 
<< | >>
Источник: Вахштайн B.C.. Социология повседневности и теория фреймов. 2011

Еще по теме ФРЕЙМЫ ПОВСЕДНЕВНОГО ОБИХОДА НАУКИ И ЗАМКНУТЫЕ МОДЕЛИ КЛАССИЧНОСТИ:

  1. «МИР ИДЕЙ» И ПОВСЕДНЕВНЫЙ ОБИХОД НАУКИ
  2. ФРЕЙМЫ ПОВСЕДНЕВНОГО ЖЕСТА
  3. ТЕОРИЯ ФРЕЙМОВ ОБ ЭЛЕМЕНТАРНОМ СОСТАВЕ ПОВСЕДНЕВНОСТИ: «ПОЭТИКА СОЦИАЛЬНОГО»
  4. ФРЕЙМ-АНАЛИЗ КАК ТЕОРИЯ ОТНОСИТЕЛЬНОСТИ «ПОВСЕДНЕВНОГО»
  5. Глава четвертая ФРЕЙМЫ ПОВСЕДНЕВНОГО СОБЫТИЯ
  6. Вахштайн B.C.. Социология повседневности и теория фреймов, 2011
  7. Глава первая «ПРАКТИКА» VS. «ФРЕЙМ»: АЛЬТЕРНАТИВНЫЕ ПРОЕКТЫ ИССЛЕДОВАНИЯ ПОВСЕДНЕВНОГО МИРА
  8. 8.3. Предметы обычной домашней обстановки и обихода
  9. Преступление и наказание как предмет юридической науки (Задача науки уголовного права)
  10. 5.11. Особенности наследования предметов обычной домашней обстановки и обихода
  11. Замкнутый горизонт
  12. Замкнутые неравновесные системы
  13. 2. Исчисление ошибки выборки: замкнутый круг
  14. под ред. проф. Ю.В. Крянева, проф. Л.Е. Моториной.. История и философия науки (Философия науки): учебное пособие, 2011