загрузка...

Короли


Глубокая вера в провиденциальную логику человеческой жизни уберегла Дюма не только от предвзятости по отношению к «положительным» и «отрицательным» героям, но и от пресловутой «классовой позиции», которая уже была свойственна многим писателям его времени. Наследники идей 1789 года и свидетели беспомощности политики младшей ветви Бурбонов и потомков Наполеона, они зачастую недолюбливали королей, забывая, что те — тоже люди, и не предполагали, что, возможно, окажись они сами на месте того или иного монарха, у них тоже не хватило бы сил и умения справиться с ситуацией. Однако что поделаешь! Передовым французам середины XIX века казалось правильным унижать королей, а с ними порой и свою собственную историю.
Вспомним образ Людовика XI в «Соборе Парижской Богоматери» В. Гюго. Достаточно проанализировать главу «Келья, в которой Людовик Французский читает часослов», чтобы увидеть однозначность оценки этого образа автором. Глава начинается упоминанием о том, что король не любил Париж, «находя, что в нем недостаточно потайных ходов, виселиц и шотландских стрелков». Затем мы присутствуем при том, как Людовик XI тщательно, со свойственными ему
скупостью и мелочностью, пересчитывает расходы двора и парижского муниципалитета, попутно замечая, что охотно утверждает лишь сумму, ушедшую на покупку нового меча палачу для казни Людовика Люксембургского. «На такого рода расходы я не скуплюсь. На это я никогда не жалел денег», — заявляет король.
Затем мы видим, как Людовик XI бесчувственно игнорирует мольбу растоптанного им епископа Верденского и наконец творит скорый и жестокий суд над мятежниками. Он милует Пьера Гренгуара, но лишь потому, что ему надоело слушать его испуганную болтовню. Он рассуждает о единстве Франции: «Пора уже прийти тому дню, когда во Франции будет один король, один владыка, один судья и один палач, подобно тому, как в раю есть только один Бог!», но именно слово «палач» исподволь заставляет читателя усомниться в заманчивости такой перспективы.
Почему так? Да потому, что Гюго не любит королей. Справедливым он полагает подчеркнутую поддержку простого народа, не распространяющуюся на венценосных особ. Его образ Людовика XI предваряет его же клич: «Сограждане! Довольно спать!» Роман «Собор Парижской Богоматери» вышел в 1831 году, через год после революционных событий, приведших к отречению от престола беспомощного политика Карла X. Людовик XI в романе — это не столько исторически верный образ реального Людовика, сколько намек на Карла X, на взошедшего на трон Луи-Филиппа и на несправедливость королевской власти вообще.
Между тем историки отмечают, что помимо действительно свойственных Людовику XI скупости и жестокости этот король обладал рядом других, много более полезных для Франции качеств. В частности, его считают родоначальником современного дипломатического искусства. Людовик явно предпочитал политику войне, хотя при случае не брезговал и военными действиями. Как бы то ни было, ему удалось присоединить к королевскому домену Бургундию, Пикардию и Прованс, усилить центральную власть. Он также покровительствовал ремеслу и торговле, сделав

первые шаги на пути обеспечения во Франции активного торгового баланса и создания экономической базы будущего национального государства. Фактически созданная Людовиком XI государственная система просуществовала до революции 1789 года, и, возможно, именно это предопределило отношение к нему В. Гюго, который был на стороне народа, сломавшего в 1789 году систему власти.
Прошу не считать все вышесказанное выпадом против Виктора Гюго. Смысл моих рассуждений не сводится к оспариванию принятых ценностей или к тому, например, чтобы ставить абсолютно ненужный вопрос типа «Кто лучше: Дюма или Гюго?». Однако в отношении Дюма к тому, о чем он пишет, мы видим совершенно другой тип писательского credo. Тот, кто всерьез верит в Провидение, ищет объяснение происходящему не в порочности какой-то социальной группы и, соответственно, в бесчеловечности ее представителей, а в смысле самого хода истории, повинующегося Провидению не менее, чем жизнь каждого человека.
Об историчности романов Дюма и о созданных им исторических образах-портретах мы еще поговорим. Заметим справедливости ради, что французы не особенно любят Людовика XI. Об этом свидетельствует и ироничное описание короля тем же Дюма в историческом очерке «Жак-простак», однако все же его описание короля не столь агрессивно осуждающе, как в романе Гюго, а ирония смягчает нелюбовь к монарху и уж во всяком случае не звучит приговором.
Так поговорим об отношении Дюма к королям и его отношениях с королями. Вот что писатель сам говорил
об ЭТОМ:
«Я составлен из двух начал — аристократического и простонародного: аристократ по отцу и простолюдин по матери1, — и ни в одном сердце в такой высокой степени не сочетаются почтительное восхищение всем великим и глубокое и нежное сочувствие ко всем
Подробнее о родителях и предках Дюма см. главу шестую.
из

несчастным; я никогда столько не говорил о семье Наполеона, как при младшей ветви; я никогда столько не говорил о принцах младшей ветви, как при Республике и Империи. Я поклоняюсь тем, кого знал и любил в несчастье, и забываю их лишь тогда, когда они становятся могущественными и счастливыми; так что ни одно павшее величие не пройдет мимо меня, не услышав приветствия, ни одно достоинство не протянет мне руку без того, чтобы я ее пожал. И когда весь мир, казалось, забыл о тех, кого уже нет, я выкрикиваю их имена, словно назойливое эхо прошлого. Почему? Я не знаю. Это голос моего сердца просыпается внезапно, помимо рассудка. Я написал тысячу томов, шестьдесят пьес; откройте их наугад — на первой странице, в середине, на последнем листке — вы увидите, что я всегда призывал к милосердию: и когда народы были рабами королей, и когда короли становились пленниками народов» («История моих животных», XXXVII).
Такая позиция обусловлена, конечно, не только двойственностью происхождения Дюма, но и его способностью видеть в короле не одно воплощение монархической функции, а обычного живого человека, у которого есть свои страсти, порывы, свое отчаяние, своя радость. Если Провидение — всеобщий закон, то и король для него не избранный, а такой же как все, одинаково ответственный за свои поступки, может быть, даже более ответственный, если речь идет о поступках, влияющих на судьбу государства. Так что Дюма не считает справедливым порицать королей только за то, что они короли.
Возможно, Дюма сумел увидеть в королях людей еще и потому, что знал о них не понаслышке, не только из исторических документов. Он был лично знаком со многими венценосными особами; с некоторыми из них его связывала искренняя дружба.
Первым рабочим местом Дюма после его приезда из Виллер-Котре в Париж была канцелярия герцога Людовика Орлеанского, будущего короля Луи-Филиппа. Дюма попал в канцелярию за свой необычайно красивый почерк — другими своими талантами он еще не блеснул. В канцелярии его обязанностью, в частности, была подготовка так называемого «вечернего портфеля» герцога, включавшего в себя его дневную почту и вечерние газеты. Дюма исправно исполнял свои обязанности, хотя и поругивал суровую богиню Необходимость, заставлявшую его за 125 франков в месяц корпеть над конторской работой, лишая возможности заниматься литературным трудом и ходить по театрам. Постепенно привыкнув к службе, Дюма стал затрачивать на нее все меньше усилий и все больше рабочего времени посвящать написанию пьес. Это не ускользнуло от внимания начальства, и Дюма оказался под угрозой увольнения. Его мать, куда с бблыпим почтением относившаяся к государственной службе, нежели к писательскому поприщу, была в отчаянии. Александра же это не так уж и беспокоило. Ведь его пьеса «Генрих III и его двор» наконец-то была принята к постановке.
Однако вскоре случаются два события, могущие повергнуть в отчаяние даже оптимиста Дюма: его мать тяжело заболевает, а премьера пьесы оказывается под угрозой, поскольку цензура усматривает в ней намеки на существующий режим. Тогда Дюма, даже не испросив аудиенцию, является к герцогу Орлеанскому, просит его заступничества и приглашает на премьеру. Слегка развеселившись при виде такой бравады своего мелкого служащего, герцог соглашается помешать запрету пьесы, но сожалеет, что не сможет прийти на спектакль: в день, на который назначена премьера, он дает званый обед для иностранных принцев. Дюма не отступает, он обещает начать спектакль на час позже и забронировать для принца и его гостей всю первую галерею в театре. И он побеждает! Герцог Орлеанский со всеми своими гостями действительно приходит на премьеру, присоединяется к аплодисментам и остроумно убеждает Карла X разрешить пьесу после того, как цензура все-таки вновь запретила ее.
Надо сказать, этот эпизод не стал началом приятельских отношений с герцогом. Взойдя на престол, Луи-Филипп не только не сделал Дюма своим министром (на что тот надеялся), но и стал относиться к нему более чем сдержанно. Впрочем, нельзя не согласиться с французским писателем Антуаном Бло- нденом, который считал большим счастьем для всех нас то, что король не принял всерьез заявление Дюма, будто человек литературный в нем лишь предшествует человеку политическому. В самом деле, скольких замечательных произведений мы лишились бы, если бы Луи-Филипп сделал Дюма министром. Провидение вряд ли могло допустить такой поворот событий!
А вот с сыном Луи-Филиппа Фердинандом, ставшим после коронации отца герцогом Орлеанским и наследником престола, Дюма связывала самая близкая и искренняя дружба. Принц пользовался исключительной популярностью у всех слоев населения. По мере падения престижа Луи-Филиппа Франция все больше связывала свои надежды с будущим королем — Фердинандом. Тот был талантливым военачальником, сторонником либеральных реформ, имел друзей среди представителей почти всех партий, был широко образованным человеком, хорошо разбирался в искусстве. Короче говоря, по словам А. Мартен-Фюжье, «герцог Орлеанский обладал харизмой, позволявшей ему подчинять людей своей воле, не вызывая у них при этом раздражения»1. Его дружба с Дюма, судя по всему, вполне соответствовала тому идеалу дружбы, который мы неоднократно находим в романах писателя. Они часто встречались, откровенно беседовали об обстановке в стране, об истории, о культурной политике, о литературе и искусстве. Дюма знал, что может доверять своему другу не только творческие планы и убеждения, но и личные тайны. Он мог быть всегда уверен в сочувствии. Когда умерла мать писателя, его горе было безраздельным.
«Как случилось, — написал он в своих воспоминаниях, — что в этот момент мысль о герцоге Орлеанском явилась мне в голову? Как случилось, что меня охватило вдруг неодолимое желание писать к
' Мартен-Фюжье А Элегантная жизнь, или Как возник «Весь Париж». М., 1998. С. 94.
нему? Очевидно, большое горе побуждает нас думать о тех, кого мы любим, как об утешителях. Я глубоко любил герцога Орлеанского». Не в силах в одиночку справиться со своим несчастьем, Дюма написал Фердинанду, и через полчаса к нему явился лакей герцога, чтобы сообщить, что тот ждет его возле его дома в закрытом экипаже. «Он еще не успел договорить, как я, бесконечно тронутый деликатностью принца, выскочил из дома, открыл дверь экипажа и, обвив его руками, зарыдал, уткнувшись головой ему в колени. Он взял мою руку и позволил мне выплакаться».
Фердинанд поддерживал Дюма не только в горе. Благодаря ему Дюма получил привилегию на открытие Театра Ренессанс, в котором предполагалось ставить пьесы исключительно романтического репертуара. В условиях борьбы романтизма с официально поддерживаемым классицизмом открытие театра позволяло новому направлению наконец вздохнуть полной грудью.
Возможно, Дюма надеялся, что, когда Фердинанд станет королем, сам он превратится в новоявленного Шико при новом монархе и они будут вместе воплощать во Франции справедливый образ правления.
Однако всему этому не было суждено сбыться. В 1842 году герцог Орлеанский трагически погиб. Некоторые историки, например М. Эрбе[35], считают, что эта смерть была результатом покушения. Внешне же все выглядело как жестокий несчастный случай. Лошади, тянувшие коляску герцога Орлеанского, неожиданно понесли, и он, будучи выброшен из коляски, сильно ударился о мостовую, сломал позвоночник и спустя несколько часов умер, не приходя в сознание.
Дюма находился в это время во Флоренции. Бросив все, он вернулся во Францию, успел на похороны, состоявшиеся при огромном стечении народа, и сопровождал гроб до семейной часовни Орлеанских в Дрё. Когда он проходил мимо, ему показалось, что гроб коснулся его, и для не лишенного романтического вйдения писателя это стало свидетельством того, что покойный друг пытался таким образом сказать ему последнее прости.
Луи-Филипп не был в восторге от того, что Дюма присутствует в часовне вместе с самыми близкими друзьями королевской семьи. Однако он счел уместным поблагодарить писателя за слезы, проливаемые в память его сына. «Эти слезы естественны, — ответил тот, — но обычно носят траур по прошлому, а мы его носим по будущему».
Для Дюма смерть наследного принца была не только потерей друга. Рухнули его надежды и надежды многих французов на обретение свободы. С этим было еще тяжелее смириться, и, главное, было непросто объяснить себе суть происходящего, не потеряв веры в торжество Вселенского равновесия. Лишь в 1849 году в лирическом отступлении, включенном в «Чудесную историю дона Бернардо де Суньиги», писатель, умудренный опытом прошедших лет и событий, сумел объяснить себе смысл тяжелой потери так.
«Когда герцог Орлеанский умер столь роковым и неожиданным образом, первым моим побуждением было не проклинать случай, а вопрошать Бога.
Часто, когда Господь, казалось бы, отводит свою руку от земных дел, он на самом деле, склонившись над Землей, запечатлевает на ней одно из решающих событий, что изменяют облик человеческих обществ.
Ведь небеспричинно же принц, завоевавший любовь народа, державший в своей руке счастье Франции, созидавший в своих замыслах будущее мира, однажды утром садится без спутников в открытую коляску и погоняет двух лошадей, и те разбивают ему голову о мостовую и останавливаются сами по себе в сотне метров от того места, где они убили хозяина.
Я писал в то время: если Провидение, убивая герцога Орлеанского, не ставило себе целью благо всего человечества, то в таком случае оно совершило преступление; как же тогда сочетать эти два слова — «Преступление» и «Провидение»?!
Нет! Провидение повелело, чтобы монархии клонились к распаду; в бронзовой книге судеб оно заранее начертало дату установления той будущей республики, которую я предсказал самому королю в 1832 году. И вот Провидение встречает на своем пути препятствие для своих целей: то была популярность принца-солдата, принца-поэта, принца-артиста; Провидение устранило препятствие, и, таким образом, в определенный день между рухнувшим троном и рождающейся республикой не обнаружилось ничего, кроме пустоты» («Джентельмены Сьерра-Морены и Чудесная история дона Бернардо де Суньиги», I).
Но объяснив себе само событие и сочтя таким образом революцию 1848 года частью провиденциального замысла, верный своему принципу милосердия к павшим Дюма не стал подражать тем, кто изо всех сил старался показать окружающим свою ненависть к изгнанным членам Орлеанского дома. Даже не особо жаловавший его Луи-Филипп вызвал у него следующее восклицание: «Господи, яви милосердие к королю! Господи, ниспошли мир старику! Господи, дай мужу и отцу все родительское и супружеское счастье, какое смогло остаться для него в неисчерпаемых сокровищах твоей доброты!» («Завещание г-на Шовелена», I).
И уж понятно, что память Фердинанда Орлеанского была для писателя вдвойне священна. После революции 1848 года и изгнания Орлеанских комендант Лувра Демулен решил потрафить возбужденной толпе, приказав сбросить с пьедестала конную статую герцога Орлеанского. Дюма пришел в ярость и не побоялся послать для опубликования следующее письмо редактору газеты «Пресса» Эмилю де Жирардену:
«Дорогой Жирарден,
вчера я проходил через двор Лувра и удивился, не увидев на пьедестале статую герцога Орлеанского.
Я спросил, сбросил ли ее народ, и мне ответили, что убрать статую приказал комендант Лувра.
Почему? Что это за изгнание, для которого разрывают могилы?
При жизни г-на герцога Орлеанского все, кто составлял передовую часть нации, возлагали на него свои надежды.
И это было справедливо, потому что, как всем известно, г-н герцог Орлеанский вел постоянную борьбу с королем и впал в немилость после слов, произнесенных им в совете: «Сир, я предпочитаю быть убитым на берегах Рейна, а не в сточной канаве на улице Сен-Дени!»
Народ, справедливый и умный народ, знал и понимал это, как мы. Идите в Тюильри, и вы убедитесь, что единственные покои, которые народ пощадил, принадлежали г-ну герцогу Орлеанскому; почему же надо проявлять большую, чем народ, суровость к несчастному принцу? Хорошо, что теперь он принадлежит лишь истории.
Будущее — это глыба мрамора, которую события могут обтесывать по своему усмотрению; прошлое — бронзовая статуя, отлитая в форму вечности.
Вы не можете сделать так, чтобы то, что было, перестало существовать.
Вы не можете заставить исчезнуть то, что г-н герцог Орлеанский во главе французских войск захватил перевал Музайя.
Вы не можете изменить то, что в течение десяти лет он передавал бедным треть своего цивильного листа.
Вы не можете зачеркнуть то, что он просил о помиловании для приговоренных к смертной казни и в нескольких случаях ему удавалось мольбами добиться этого помилования.
Если сегодня можно пожать руку Барбесу1, то кому мы обязаны этой радостью? Герцогу Орлеанскому!
Спросите художников, шедших за его гробом, пригласите наиболее известных: Энгра, Делакруа, Подена, Бари, Марочетти, Каламату, Буланже.
'А. Б ар бес (1809—1870) — французский революционер- демократ, соратник Бланки. В 1839—1848 годах сидел в тюрьме и лишь благодаря заступничеству герцога Орлеанского не был казнен.
Позовите поэтов и историков: Гюго, Тьерри, Ламартина, де Виньи, Мишле, меня — кого хотите; в конце концов, спросите у них, спросите у нас, считаем ли мы, что статую надо вернуть на прежнее место.
И мы ответим Вам: «Да, потому что она была установлена в честь принца, воина, артиста, великой и просвещенной души, которая поднялась в небо, благородного и доброго сердца, которое было отдано земле».
Поверьте мне, республика 1848 года достаточно сильна для того, чтобы перед лицом павшей королевской власти узаконить это возвышенное отклонение — принца, оставшегося стоять на своем пьедестале.
Ваш
Алекс. Дюма 7 марта».
Помимо представителей Орлеанской ветви Бурбонов, Дюма был лично знаком и с потомками Наполеона. Хотя он и мог бы затаить на императора злобу за несправедливое отношение к генералу Дюма, его отцу, он, тем не менее, весьма сочувственно писал о Наполеоне, не присваивая себе права приговора, а лишь излагая факты, добытые в архивах, и представляя собственное мнение о них на суд читателей и Истории.
Благодаря Дюма мы можем, например, проследить по дням историю падения императора и возвращения Людовика XVIII в Париж после битвы при Ватерлоо. История эта весьма поучительна. Интересующихся отсылаем к роману «Сальватор» (Ч. И, главы XXVII-XXVIII).
В детстве будущий писатель не только слышал о Наполеоне, не простившем генералу Дюма его независимого поведения, но и дважды видел его, когда тот сначала проезжал со своими войсками Виллер- Котре по пути в Ватерлоо, а потом возвращался с их остатками из Ватерлоо в Париж.
С потомками и родственниками Наполеона Дюма был уже знаком лично. В частности, с Наполеоном- Жозефом, племянником императора, сыном Жерома Бонапарта, бывшего короля Вестфалии, он, как вы помните, посетил остров Монте-Кристо. В доме самого Жерома Бонапарта писатель также был принят. Знал он лично и Наполеона Малого, ставшего последним французским императором Наполеоном III. После избрания Наполеона президентом Дюма послал ему поздравительное письмо, включавшее несколько полезных советов в духе своих представлений о справедливости. В частности, он рекомендовал вновь избранному президенту вернуть во Францию членов семьи свергнутого революцией Луи-Филиппа и назначить на некоторые государственные посты видных представителей оппозиции. Д. Циммерман пишет об этом: «Неизвестно, получил ли Александр ответ, но совершенно очевидно, что бескорыстные советы никакого эффекта не возымели»1.
Лично зная королей — своих современников, Дюма не мог не представлять себе живыми и королей прошлого. Он угадывал в «бронзовых статуях, отлитых в форму вечности», черты реальных людей. Галерея портретов французских монархов, созданная романистом, велика, и все эти священные особы, от Карла VI Безумного («Изабелла Баварская») до Людовика XVHI («Граф Монте-Кристо») и Карла X («Сальватор»), изображены отнюдь не парадно, а скорее такими, какими их можно было увидеть в повседневной жизни.
Вот Карл VI, обретавший рассудок лишь в присутствии доброй и любящей его Одетты и окончательно потерявший его после ее смерти. Постаревший, загнанный в угол и ставший игрушкой в руках партий, король встречается наконец со своим сыном, пытающимся сохранить монархию и потушить огонь междоусобной войны. Дофин старается склонить отца к решительным действиям, но тот окончательно сломлен и рад лишь тому, что в мгновение, когда безумие ненадолго отпустило его, он может в последний раз увидеть свое дитя.
«Король с нежностью смотрел на дофина.
— Да, да, — говорил он ему. — Ты все сделаешь так, как обещаешь... Но я не могу согласиться. Ступай же,
' Циммерман Д. Цит. соч. Т. 2. С. 134.
мой орленок, крылья у тебя молодые, сильные и быстрые. Ступай и оставь в гнезде старого отца, которому годы надломили крылья и притупили когти. Будь доволен тем, что своим присутствием ты подарил мне счастливую ночь, что ласками своими прогнал безумие с моего чела. Ступай, мой сын, и да вознаградит тебя Бог за то благо, которое ты мне сделал!
При этих словах король встал: боязнь, что внезапно могут войти, вынуждала его сократить драгоценные минуты радости и счастья, которые дарило ему присутствие единственного на свете любящего его существа. Он проводил дофина до самой двери, еще раз прижал его к своему сердцу. Отец и сын, которым уже не суждено было встретиться вновь, обменялись последним прощальным поцелуем, и юный Карл удалился» («Изабелла Баварская», XXV).
А вот Карл X, такой же бессильный, хотя и не впавший в безумие. Париж накануне восстания, кабинет министров в волнении, придворные поговаривают о введении в столице осадного положения. Слушая доклады министров, король «...глубоко вздыхал, словно находился один в спальне, и звали его не Карл X, а Людовик XIII.
О чем он думал?
О невеселых результатах законодательной сессии 1827 года? О несправедливом законе против печати? О тяжких оскорблениях, нанесенных останкам г-на де Ларошфуко-Лианкура? Об обиде, пережитой во время смотра на Марсовом поле? О роспуске национальной гвардии и вызванном им возмущении? О законе, касающемся списка присяжных, или законе об избирательных списках, вызвавшем в Париже такое сильное брожение? О последствиях роспуска Палаты депутатов или о восстановлении цензуры? (...)
Нет.
Короля Карла X занимало, волновало, беспокоило, печалило последнее черное облачко, упрямо остававшееся на небе после урагана и заслонявшее светлый лунный лик.
Король опасался, как бы ураган не разразился вновь.
Дело в том, что на следующий день была объявлена большая ружейная охота, организованная в Ком- пьенском лесу, и Его Величество Карл X, как всем известно, величайший охотник перед Господом со времен Нимрода, страдал при мысли, что охота могла сорваться или хотя бы пойти не так, как было задумано, из-за плохой погоды.
«Чертова туча! — ворчал про себя король. — Проклятая луна!» («Сальватор». Ч. Ill, XXX).
Однако Карл X отнюдь не безумен, и более того, прочитав главу до конца, читатель не воспламеняется тем благородным возмущением, которым горел, читая о Людовике XI в «Соборе Парижской Богоматери» В. Пого. Дело в том, что за это время Его Величество Карл X успевает вникнуть в обстоятельства скандального процесса против главы бонапартистов г-на Сарранти, знакомится с представленными его сыном доказательствами невиновности осужденного, подписывает приказ о его освобождении и тем самым снимает необходимость введения осадного положения, в первую очередь к собственному удовольствию: ведь небо прояснилось, и раз не будет осады, то будет охота!
Несомненно, Карл X слабый политик, безвольный монарх, почти всегда готовый согласиться с министрами, чтобы его только оставили в покое, но из-за ровного, «неклассового» отношения к нему автора читатель также не сжимает в негодовании кулаки, а просто видит в короле человека, к тому же не способного управлять. За эту неспособность Провидение отнимает у него впоследствии трон, и равновесие таким образом восстанавливается. Но король остается в памяти именно как человек, со всеми своими слабостями и причудами.
Итак, Дюма, предпочитая видеть в венценосных особах не бронзовые статуи, а людей из плоти и крови, к слабым королям проявляет поразительное великодушие.
Однако есть король, чей образ, несомненно, очень симпатичен писателю. Он создает его портрет, пользуясь самыми живыми красками, и, живописуя достоинства и недостатки своего героя, не скрывает своей любви к нему. Впрочем, этого человека любила сама Франция. Имя ему — Генрих IV. Его жизни Дюма посвятил исторический очерк, пьесу и конечно же всем известную трилогию о гугенотских войнах: романы «Королева Марго», «Графиня де Монсоро» и «Сорок пять». Скорее всего, эти три романа должен был дополнять еще один, посвященный вступлению Генриха Наваррского на престол Франции и окончанию изнурительных религиозных войн. Последний роман не был написан, но первые три позволяют проследить начало извилистого пути будущего короля к престолу от Варфоломеевской ночи до его укрепления на троне Наварры и захвата города Кагора, входившего в приданое его супруги Маргариты Валуа.
Романы о гугенотских войнах слишком известны, чтобы пересказывать их здесь. Отметим лишь, что в лице Генриха IV Дюма видит идеал монарха. Недаром в пьесе «Молодость Людовика XIV» на вопрос короля «Что же такое монарх?» Мольер отвечает: «Это человек, которого потомство проклинает, когда он зовется Нероном, и благословляет, если его имя Генрих IV» («Молодость Людовика XIV». Действие I, XVIII). Отсюда и все качества Генриха IV, описанные в романах Дюма: он умен, не бесстрашен, но умеет преодолеть страх, под маской простодушия скрывает невероятную изворотливость, которая, впрочем, служит не удовлетворению его прихотей, а спасению жизни во имя будущей славы. Генрих не меньше Дюма любит жизнь и радуется доставляемым ею удовольствиям. Он идет к трону, не предавая и не убивая, и даже способен простить того, кто готов воспользоваться ядом в борьбе против него. Генрих Наваррский не благодушен и от своего не отступает. Если он что-то задумал, то даже самый изощренный противник не в силах его остановить. Перед ним бессильна королева-мать Екатерина, погубившая уже не одного противника. Перед ним бессилен даже всепобеждающий Шико. Генриху он явно симпатичен, в их характерах слишком много общего,
чтобы родственные души не почувствовали друг друга, но в поединке хитростей («Сорок пять») Генрих выигрывает, а Шико, наверное, впервые в жизни терпит поражение. Можно предположить, что в недостающем четвертом романе должно было быть описано, как после смерти Генриха III Шико перешел на службу к его преемнику Беарнцу, ибо именно так произошло на самом деле.
Французам был по сердцу жизнерадостный и хитроумный король. Французский фольклор сохранил о нем немало легенд, песен и анекдотов. Одну из легенд Дюма пересказывает уже не в романах о гугенотских войнах, а в мистической новелле «День в Фонтене-о-Роз», вошедшей в сборник «Тысяча и один призрак». Впрочем, чисто мистической новеллу не назовешь. Она скорее является путеводителем по современным Дюма эзотерическим теориям.
Одну из теорий излагает некто шевалье Ленуар и в ее подтверждение рассказывает о том, чему он был свидетелем при далеко не славном эпизоде французской истории: при разрушении гробницы королей в Сен-Дени после Великой французской революции. Дадим слово Дюма, которого, естественно, не могло не возмущать такое святотатство.
«Ненависть, внушенную народу к королю Людовику XVI, не смог 21 января утолить эшафот, и она была перенесена на весь его род: было решено преследовать монархию до самого ее истока, монархов — даже в их могилах, и прах шестидесяти королей рассеять по ветру. />Может быть, заодно хотели убедиться, сохранились ли нетронутыми, как утверждали, великие сокровища, якобы зарытые в некоторых из этих гробниц — как говорили, неприкосновенных.
Народ устремился в Сен-Дени.
С шестого по восьмое августа он уничтожил пятьдесят одну гробницу — историю двенадцати веков.
Тогда правительство решило вмешаться в этот беспорядок, чтобы обыскать гробницы и овладеть наследием монархии, которую оно только что сразило в лице Людовика XVI, последнего ее представителя.
Затем намеревались уничтожить даже имена, память, кости королей; речь шла о том, чтобы вычеркнуть из истории четырнадцать веков монархии.
Несчастные безумцы не понимают, что люди могут иногда изменить будущее... но никогда не могут изменить прошлого!
На кладбище приготовлена была обширная могила по образцу могил для бедных. В эту яму, на слой извести, должны были бросить, как на живодерне, кости тех, кто сделал из Франции первую в мире нацию, начиная с Дагобера и до Людовика XV.
Этим путем дано было удовлетворение народу; особенное же удовольствие доставлено было тем законодателям, тем адвокатам, тем завистливым журналистам, хищным птицам революции, чьи глаза не выносят никакого блеска, как глаза их собратьев — ночных птиц — не выносят никакого света.
Гордость тех, кто не может ничего создать, сводится к разрушению» («День в Фонтене-о-Роз», IX).
Итак, когда был вскрыт склеп Бурбонов, первым извлекли тело Генриха IV. К этому времени его памятник в Париже уже был переплавлен на мелкие монеты.
Тело Генриха IV чудесно сохранилось: прекрасно узнаваемые черты лица были именно теми, что освящены любовью народа и кистью Рубенса. Когда его, в так же хорошо сохранившемся саване, вынули первым из склепа, волнение было необычайное и под сводами церкви непроизвольно чуть было не раздался популярный во Франции возглас: «Да здравствует Генрих IV!»
«Увидев эти знаки почета, можно даже сказать — любви, — продолжает свой рассказ шевалье Ленуар, — я велел прислонить тело к одной из колонн клироса, чтобы каждый мог подойти и посмотреть на него.
Он был одет, как и при жизни, в бархатный черный камзол, на котором выделялись его брыжи и белые манжеты, в такие же, как камзол, бархатные штаны, шелковые чулки того же цвета, бархатные башмаки.
Его красивые с проседью волосы все так же лежали ореолом вокруг головы; его прекрасная седая борода все так же доходила до груди.
Тогда началась бесконечная процессия, как бывает у мощей святого: женщины дотрагивались до рук доброго короля, другие целовали край его мантии, некоторые ставили детей на колени и тихо шептали:
«Ах, если бы он был жив, бедный народ не был бы так несчастен!»
Они могли бы прибавить: и не был бы так жесток, ибо жестокость народа порождается несчастьем.
Процессия эта продолжалась в субботу двенадцатого октября, в воскресенье тринадцатого и в понедельник четырнадцатого» (IX).
Затем рабочие извлекли из склепа останки других королей, находившихся в разной степени разложения, и побросали их в общую яму. Генрих IV при этом продолжал стоять у колонны, представляя собой безмолвного свидетеля поругания монархии.
Все происходило довольно мирно, пока из Парижа не приехал некий рабочий, присутствовавший при казни Марии-Антуанетты. Поскольку этот человек явно не делал различия между революционным пылом и желанием унизить противника, он подскочил к мумии Генриха IV и, схватив за бороду, залепил ей пощечину. Труп упал на землю. В следующую же секунду оскорбителя чуть не разорвали на части другие рабочие. Ему пришлось бежать. Но когда жители города узнали о его поступке, они отшатнулись от преступника: хозяин харчевни не дал ему обеда, хозяин квартиры выгнал на улицу, ни один человек не соглашался дать приют на ночь. Блуждая в темноте, в полубреду, следуя за неожиданно появившимся призраком, он оступился и упал в общую могилу королей, сломав себе руку и ногу. Шевалье Ленуар вовремя оказал ему помощь, но несчастный сошел с ума и через три дня умер.
Что до Генриха IV, то «его не бросили, как других, в королевскую груду, а опустили, тихонько положили и заботливо устроили в одном углу; затем благочестиво покрыли слоем земли, а не извести».
Тех, кто это сделал, трудно было бы заподозрить в монархизме. Нет, почести были оказаны не королю, а человеку, каким его видел французский народ и каким его видел Александр Дюма.

Если человек ответствен перед Провидением за свои действия, то логично, что король отвечает не только за себя лично, но и за то, как он распоряжается судьбой государства. Так что королю в этом смысле тяжелее, чем самому жалкому нищему. Тот, по крайней мере, может всю жизнь думать только о себе, а король должен заботиться о государстве и ставить свое королевское достоинство выше личных интересов.
Дюма многократно изображал конфликт долга и личных интересов, который возникает не только у монархов, но именно монархам зачастую отказывают в этом: многим кажется, что властей предержащих волнуют только их прихоти. Дюма же был знаком с людьми, облеченными властью, и хорошо их понимал.
Его Людовик XIV, порвав с Марией Манчини, несчастен. Он рыдает, упав в кресло, но знает, что не отступится от своего решения, ибо интересы государства требуют его женитьбы на испанской инфанте. Входит Мольер.
«Король. Что вы тут делаете, сударь?
Мольер. Государь, я присутствую при самом возвышенном зрелище, которое удается созерцать поэту: при борьбе против человеческих страстей!
Король. Ошибаетесь, сударь: вы созерцаете не человека, но короля. Человек уступил бы своим страстям, король же их победил. Ну что ж, смотрите на меня. {Горестно улыбается.) Воля может все, стоит лишь захотеть» («Молодость Людовика XIV». Действие V, XVI).
Дюма видит в короле человека и стремится показать, что тот должен делать, чтобы стать идеальным правителем. Людовик XIV должен преодолеть свою первую любовь. Карл I Стюарт должен забыть, что находится на эшафоте, и успеть сообщить Атосу о спрятанных им сокровищах, которые послужат восстановлению на престоле его сына («Двадцать лет спустя»). Последнее «Remember!» Карла I призывает не забывать о долге. Это не риторическая фигура перед собравшимся посмотреть казнь народом, это конкретное указание к плану спасения английского престола. Не лучше и Карлу IX с его сестрицей Марго.
Карл должен умереть, он знает, что отравлен, но никто не должен знать, что отравительница — пусть невольная — его собственная мать Екатерина. Вину следует возложить на кого угодно, только не на нее. Таково требование большой политики. Удается обвинить возлюбленного Марго графа де Ла Моля. Маргарита защищает графа перед королем, тот открывает ей всю правду.
«— Теперь ты сама видишь, как важно, чтобы все думали, будто я умираю от колдовства. Но это же несправедливо, это ужасно! Пощадите! Пощадите! Вы же знаете, что он невинен! Да, знаю, но надо, чтобы он был виновен. Переживи смерть своего возлюбленного: это ничто в сравнении с честью французского королевского дома. Ведь я переживаю свой конец безмолвно, чтобы со мной умерла и тайна» («Королева Марго». Ч. VI, V).
В день казни Ла Моля Марго должна появиться на дворцовом балу. Сама эта идея кажется несчастной женщине кощунством. Но Карл IX опять дает ей урок королевского достоинства.
«— Мне! На бал?! — воскликнула Маргарита. Да, ты обещала, и тебя ждут; если ты не придешь, это вызовет всеобщее недоумение. Извините меня, братец, — ответила Маргарита, — вы видите, как я страдаю. Пересильте себя.
Маргарита, видимо, попыталась взять себя в руки, но тотчас силы оставили ее, и она снова упала головой в подушки. Нет, нет, не пойду, — говорила Маргарита.
Карл сел рядом с ней и, взяв ее за руку, сказал: Марго, я знаю — ты потеряла сегодня друга; но взгляни ты на меня: я потерял всех своих друзей! Больше того — я потерял мать! Ты всегда могла так плакать, как сейчас; а я всегда должен был улыбаться, даже при самой сильной душевной боли. Ты страдаешь; а посмотри на меня — ведь я же умираю! Ну, Марго, будь мужественной! Прошу тебя, сестричка, во имя нашей доброй славы! Честь нашего королевского дома — это наш крест, будем же нести его, подобно Христу, до
Голгофы; а если и мы споткнемся на своем пути, то снова встанем, безропотно и мужественно, как Он. О Господи, Господи! — воскликнула Маргарита. Да, — говорил Карл, отвечая на ее мысль, — да, сестричка, жертва тяжела; но каждый приносит свою жертву — один жертвует своей честью, другой — своею жизнью. Неужели ты думаешь, что я, будучи двадцати пяти лет от роду и занимая лучший престол в мире, хочу смерти и умру без сожаления? Вглядись в меня... ведь у меня и глаза, и цвет лица, и губы умирающего; но я улыбаюсь... и, глядя на мою улыбку, разве нельзя подумать, что я надеюсь жить? А на самом деле, моя сестричка, через неделю, самое большее — через месяц, ты будешь оплакивать меня, как оплакиваешь сейчас того, кто умер сегодня утром» («Королева Марго». Ч. VI, XI).
Да, ремесло королей нелегко! И Дюма был, возможно, одним из первых, кто это понял.
<< | >>
Источник: Драйтова Э. Повседневная жизнь Дюма и его героев. 2011

Еще по теме Короли:

  1. 87. КАК АРМИИ КОРОЛЯ ФРАНЦУЗСКОГО И КОРОЛЯ АНГЛИЙСКОГО ВСТРЕТИЛИСЬ, А ПОТОМ РАЗОШЛИСЬ БЕЗ БОЯ
  2. 73. ОБ ИЗБРАНИИ РИМСКИМ КОРОЛЕМ КОРОЛЯ КАСТИЛИИ, А ТАКЖЕ РИЧАРДА, ГРАФА КОРНУЭЛЬСКОГО
  3. 7. КАК КОРОЛЬ МАНФРЕД ПОДОШЕЛ К БЕНЕВЕНТУ И ВЫСТРОИЛ СВОИ ВОЙСКА ДЛЯ БИТВЫ С КОРОЛЕМ КАРЛОМ
  4. 67. О ПРИСКОРБНОМ И ТЯЖКОМ ПОРАЖЕНИИ, КОТОРОЕ ПОТЕРПЕЛ СО СВОИМ ВОЙСКОМ КОРОЛЬ ФИЛИПП ФРАНЦУЗСКИЙ ОТ АНГЛИЙСКОГО КОРОЛЯ ЭДУАРДА III ПРИ КРЕСИ В ПИККАРДИИ
  5. 5. О ПРЕСЛЕДОВАНИЯХ СВЯТОЙ ЦЕРКВИ СО СТОРОНЫ КОРОЛЯ ЛАНГОБАРДОВ ТЕЛОФРА И О ТОМ, КАК ЕГО РАЗБИЛ И ВЗЯЛ В ПЛЕН ПРИБЫВШИЙ ИЗ ФРАНЦИИ ПО ПРОСЬБЕ ПАПЫ СТЕФАНА КОРОЛЬ ПИПИН
  6. 48. КАК ВЕНГЕРСКИЙ КОРОЛЬ ПРИШЕЛ В СЛАВОНИЮ И КАК ПОГИБ КОРОЛЬ ПОЛЬШИ
  7. 1. ЗДЕСЬ НАЧИНАЕТСЯ ДЕСЯТАЯ КНИГА. В НЕЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О ПРИБЫТИИ ВО ФЛОРЕНЦИЮ ГЕРЦОГА КАЛАБРИИ КАРЛА, СЫНА КОРОЛЯ РОБЕРТА, КАКОВОЕ СОБЫТИЕ ВЫЗВАЛО ПОХОД В ИТАЛИЮ ИЗБРАННОГО В ГЕРМАНИИ РИМСКОГО КОРОЛЯ
  8. 72. О ТОМ, КАК ФРАНЦУЗСКИЙ КОРОЛЬ А ГЕСТОВ АЛ ВСЕХ ИТАЛЬЯНЦЕВ, НАХОДИВШИХСЯ В ЕГО СТРАНЕ, И СТАЛ ЧЕКАНИТЬ ПЛОХУЮ МОНЕТУ; И О ТОМ, КАК АРМИЯ АНГЛИЙСКОГО КОРОЛЯ ВСТУПИЛА ВО ФЛАНДРИЮ
  9. Король и народ
  10. ВЕРХОВНЫЙ СУВЕРЕНИТЕТ КОРОЛЯ
  11. ДОБРЫЙ КОРОЛЬ ГЕНРИХ IV
  12. КОРОЛЬ ЛЮДОВИК
  13. ЛАНДСЛАГ КОРОЛЯ МАГНУСА ЭРИКССОНА
  14. ГЕНРИ VI. МАЛОЛЕТНИЙ КОРОЛЬ